Дядя ждал меня еще вчера, по письму матери, и несколько беспокоился. Выслушав мой рассказ о счастливой встрече, он комически приподнял брови и сказал:
— Денег взаймы просил?
Я покраснел от обиды за моего нового друга.
— Дядя! — сказал я с упреком, — вы не знаете, что это за человек… Артист, проповедник… Это единственная у нас форма общественной проповеди…
— Сколько занял? — спросил он опять, но, заметив мое огорчение, сказал — Ну, ну… Бог с тобой. Послушаем твоего артиста…
Этот мой дядя был когда-то весельчак и остроумец. Теперь он был в чахотке, но в глазах его все еще по временам загорался огонек юмора. Я очень любил его, но все-таки он был только мой дядя, а Теодор Негри, артист-декламатор и проповедник, стоял неизмеримо выше его суда и его насмешек.
На следующее утро я побежал в номера, точно на любовное свидание. В коридоре впереди меня шел мальчишка-половой, неся в обеих руках подносы с графинами, рюмками и закусками. Остановившись около одного номера, он осторожно отдавил ногой дверь, и я увидел внутренность комнаты. Сквозь густые клубы табачного дыма виднелась за столом какая-то веселая компания. Особенно бросилась мне в глаза фигура какого-то молодого богатыря с широким лицом, красным, как сырое мясо, в шелковой косоворотке, с массивной золотой цепочкой поперек груди, от одного кармана косоворотки к другому. Из закуренного номера несся шумный и, кажется, пьяный говор, крики, смех. По-видимому, компания заканчивала поздним утром ночь, проведенную за картами.
Господина Негри в нашем общем номере не было. Половой мальчишка, увидев меня в открытую дверь, вошел в комнату, махнул зачем-то салфеткой по столу и сказал:
— Чичас доложу. Они у акцизного. Приказали, чтобы вам непременно дожидаться, не уходить.
И скрылся.
Через минуту дверь отворилась, и вошел господин Негри. Лицо у него было не то несколько помятое, не то печальное. Он молча подошел ко мне, сильно и как-то многозначительно сжал мою руку и несколько секунд пытливо глядел мне в лицо. Потом, оставив мою руку, сделал два, три шага и сел к столу, положив голову на руки. Меня охватило непонятное волнение… В напряженную и торжественную тишину этой минуты ворвался шум из соседнего номера… Там смеялись… Стучали, звали кого-то…
Лицо господина Негри повернулось ко мне с выражением сарказма и душевной боли…
— Хороши? — спросил он.
Я ничего не ответил: я не думал об этой компании и не составил о ней определенного мнения, очевидно, от недостатка наблюдательности. А господин Негри думал и составил.
— Что делают? — спросил он с сдержанным гневом и печалью. И тотчас ответил коротко и выразительно:
— Гррра-бят…
Последовала пауза, полная для меня жуткого, электризующего напряжения.
Затем господин Негри стал ронять в тишину фразу за фразой, отчетливые, тихие, точно раскаленные…
— И вот! Они веселятся. Пируют… Слышите? Слышите вы?..
— …А я!..
— …За мою проповедь… За мою ччестную проповедь… О!..
Он глухо застонал и, резко повернувшись ко мне, заговорил еще тише и еще отчетливее, как будто стремясь запечатлеть во мне важную и горькую тайну:
— Зачем скрывать истину? Знаете ли вы, мой милый, чистый юноша, в каком я положении? Денег — ни гроша! Кредит!.. Боже! Какой кредит странствующему проповеднику на Руси?.. За афиши, которые я заказал тогда при вас… надо заплатить вперед; иначе типографщик… кул-лак и эксплу-ататор… их не выпустит. Значит, концерта моего не будет. Завтра меня, артиста-проповедника, вышвырнут из этого жалкого номера, как саб-баку… А вы… вы еще…
Сердце у меня упало. Все кругом так ужасно и так преступно. Еще секунда, и я узнаю о своей доле участия в этом общем преступлении…
Но глаза господина Негри смотрели на меня из золотой оправы с мягкой лаской.
— Вы вчера спрашивали: «3-зачем? И нужно ли было это делать?» (Я понял, что речь шла о Нечаеве и Иванове.) Да! Нужно!.. Все, понимаете: все можно и все нужно в этой стране, где такие вот субъ-ек-ты (большим пальцем он ткнул назад через плечо) хохочут сытым, утробным смехом, а таким, как мы с вами, остается только плакать… да, плакать крровавыми слезами.
Он опять уронил голову на руки и смолк. Плечи его чуть-чуть вздрагивали… Неужели он… господин Негри, которого вчера я видел таким великолепным, — плачет? Я стоял, затаив дыхание, потрясенный, ошеломленный. А из-за двери «грабителей» действительно слышались опять крики и смех…
Я робко подошел к господину Негри и сказал:
— Теодор Михайлович. Я… простите меня, но я… не могу… Если бы вы согласились взять у меня сколько нужно на эти афиши и прочее… Вот тут… у меня…
И я протянул ему свой тощий кошелек. Негри поднял голову и снизу вверх посмотрел на меня влажным, растроганным взглядом.
— Вы… вы сделаете это?.. Но нет, нет… Я не могу, не должен…
Кошелек был у него в руках. Он раскрыл и стал перечислять его содержимое таким тоном, точно читал трогательную надгробную надпись:
— Багажная квитанция… Записка с адресом, вероятно, товарищей в Петербурге… десять… двадцать… тридцать пять, пятьдесят…
Он вопросительно посмотрел на меня и продолжал тем же умиленным тоном, не спуская глаз с моего лица:
— Где-нибудь еще… вероятно… любящая рука матери зашила в сумочку сотню-другую рублей… И это все… И все-таки этот юноша, сам пролетарий, протягивает руку помощи такому же пролетарию-артисту… О, спасибо, спасибо вам!.. Не за деньги, конечно, я еще не знаю, смогу ли их взять, а за ту чистую веру в человека, которая…