— Вот типичный студент, — сказал я Корженевскому. — И какая умная физиономия.
Впоследствии я с ним познакомился. Увы! еще раз пришлось убедиться в своей непроницательности. Юноша действительно был очень типичен и очень недалек.
Однако, оглядываясь на институт и пяля глаза по сторонам, я зазевался. Вагон, тихо погромыхивая, миновал роту за ротой и поравнялся с небольшой часовенкой на углу двух улиц… Я поднялся.
— Господин кондуктор, это не Малый Царскосельский? — спросил я с тревогой.
— Он самый.
Я как сумасшедший кинулся вниз, увлекая встревоженного Корженевского… Часовенка осталась уже назади… Повернувшись к ней лицом, я соскочил с площадки вагона. Кто-то будто прихватил меня за пятки и кинул на грязную мостовую. А вагон уплывал дальше, точно корабль, с которого человек упал в море, и на задней площадке я видел испуганное лицо моего спутника…
Кондуктор позвонил и спустил беднягу не особенно любезно, пояснив, что прыгать надо вперед.
Итак — вот это угол Малого и Большого Царскосельских. Часовня. Так. Она прописана в записке. Дом номер второй… Мелочная лавочка… Дом четвертый. Все так. Квартира 8, по этой вот лестнице…
— Ну что! Видите, привел! — похвастался я перед Корженевским, который все-таки имел такой вид, точно не верил, что все это предприятие может кончиться благополучно. Правду сказать, и мне казалось все это маленьким чудом: недели три назад в Ровно, на мосту, Сучков набросал в моей записной книжечке несколько линий и цифр. И теперь это все разворачивалось с такой точностью вот в эту часовенку, лавочку, дома с теми самыми номерами… И через минуту у нас окажется свой человек, земляк и товарищ среди этого шумно грохочущего человеческого океана… А что, если мы позвоним, откроется дверь, и чужие люди скажут нам, что мы ошиблись? Никакого Гриневецкого нет. А есть только все чужое, равнодушное, незнакомое. Вот только дернуть за звонок… Пожалуй, еще рассердятся…
Дверь открылась. Молодая горничная, которую мы приняли за «барышню», не рассердилась и не удивилась, а равнодушно ответила, что Гриневецкий Мирослав Иванович живет здесь, но его нету дома. «Войдите, может, скоро будут».
В просторной, но очень беспорядочно обставленной комнате, куда мы вошли, было двое молодых людей. Один сидел на стуле. Далеко протянув ноги и закинув голову так, что виднелся конец носа, он беспорядочно и неумело тренькал на гитаре. Другой у окна крутил папиросу, кося глаза на какую-то толстую книгу.
Наш приход не произвел на них особого впечатления. Гитарист еще некоторое время перебирал струны, потом поднялся.
— Вы, верно, Мирочке будете ты-ываришши? — спросил он. Лицо у него было медно-красное, не совсем чистое, и говорил он с каким-то своеобразным акцентом на ы, точно выдавливая слова.
— Да, мы из Ровно.
— Гы-ыварил он. Ды вот укрутило ево. Сами ждем.
— Шата-атся… долго что-то, — буркнул читающий и опять уткнулся в книгу. Лицо последнего показалось мне необыкновенно интеллигентным и серьезным: крупные черты, тонкие усики над полными губами, раздвоенная бородка и темные густые волосы, закрывавшие лицо, когда он наклонялся над книгой. Тогда дым папиросы проходил через эти волосы, и мне почему-то вспомнилось некрасовское: «Студент не будет посыпать твоих листов золой табачной». — «Настоящий, серьезный», — подумал я почтительно.
— Будем зныкомы, — сказал молодой человек, тренькавший на гитаре. — Никулин Ардальон. Студент-технолог.
— Веселитский, — сказал приятной грудной октавой другой.
Раздался опять звонок, и в комнату вошел Гриневецкий. Это был высокий красавец, с золотисто-русыми волосами, падавшими ему на плечи, и большими серыми глазами. В белой ризе он мог бы сойти за архангела в какой-нибудь мистерии. Таким, как теперь, в пледе, небрежно кинутом на плечи, он походил на немецкого художника времен романтизма. В гимназии он шел двумя классами впереди меня и считался звездой. Я смотрел на него снизу вверх, и теперь меня тронуло открытое радушие, с каким он нас встретил. Впрочем, радостное оживление тотчас же сошло с его лица, и на нем проступила забота. Скинув плед, он. швырнул на постель какой-то сверток и зашагал по комнате. Ступал он тихо, не стуча, а как-то шлепая по полу пятками. Приглядевшись, я убедился в печальной истине: каблуков в сапогах вовсе не было, и на полу оставались сырые следы.
— Ну-с, сле-ды-вательно, Мирочка? — протянул Ардальон Никулин, глядя на Гриневецкого вопросительно.
— Следовательно, ни черта! — сердито ответил Гриневецкий.
— Ы-ыд-нако?
— Полтора, вот тебе и однако.
Ардальон громко и язвительно фыркнул.
— Пх-хы-ы… исто-ория. Да ты ба, чудак, объяснил ему: ведь только весной выкупили за восемь…
— Он говорит: поносите еще лето, и полтинника не дам.
— Резон, — спокойно сказал Веселитский. Он все читал, как будто не интересуясь ни разговором, ни последствиями неудачи. А я почтительно догадывался, что Гриневецкий, наверное, ходил в кассу ссуд, носил что-нибудь закладывать. Ожидания обмануты, и теперь они в безвыходном положении. Конечно. Может ли быть иначе: студенты, интеллигентные пролетарии! Еще это, кажется, называется «богема»… В Париже есть Латинский квартал… Там тоже наука и нищета живут, как родные сестры… Что, если бы…
Я посмотрел на моих новых знакомых. Сносно одет был только Никулин. Веселитский был без сюртука, один рукав рубахи не застегнут, карманы широких брюк надорвались и оттопырились. Я подумал, что с моей стороны, может быть, не было бы дерзостью мечтать о том, чтобы примкнуть к их коммуне.