Том 4. История моего современника. Книги 1 и 2 - Страница 170


К оглавлению

170

По другой стороне улицы, представлявшей море жидкой грязи, шел жандарм. В шинели нараспашку, с заломленной фуражкой, он имел вид праздного фланера и беспечно глядел по верхам. Но вдруг взор его как будто случайно упал на нас. Он остановился, приятно пораженный.

— Ба, господа проезжающие! У нас такая редкость заезжие люди… Позвольте побеседовать. Откуда будете? Из Москвы?

Он оглянулся направо и налево, но нигде не было перехода. Тогда он решился и пошел вброд по глубокой грязи, с трудом вытаскивая ноги.

— Так изволите ехать из Москвы? Студент? Петровской академии? Скажите… Как это приятно… У меня там землячок, даже, признаться, родственник: Суровцева не изволите знать? Здоров ли? Что-то давно не пишет.

Мой провожатый делал мне какие-то знаки. Суровцев в это время скрывался, и жандарм «разведывал». Я ответил спокойно:

— Суровцева знаю. Товарищи. Видел его перед самым отъездом. Здоров. Просил кланяться родственникам, если встречу.

— Да не может быть… — изумился жандарм, и глаза его забегали. — Где же он проживает, если вам известно?

— Конечно, известно: проживает в академии, на Выселках, где жил и прежде…

— Обрадовали вы меня… Пойти сейчас жене сказать… Честь, имею кланяться. — И он быстро ушел…

— Эх вы-ы! — сказал мой провожатый с выражением крайнего порицания. — Зачем сказали? Суровцева-то ищут! На телеграф теперь побежал, телеграмму даст непременно.

Я засмеялся и сказал, что пошутил: Суровцев скрывается, и адрес его неизвестен. Городового охватил бурный восторг, лицо его исказилось невероятными гримасами, и он так судорожно качался из стороны в сторону от хохота, что я думал — он упадет с крыльца.

В ожидании лошадей я получил неожиданное приглашение: в городе жил чиновник лесного ведомства, бывший студент Петербургского лесного института. Считает меня, как петровца, своим товарищем и просит прийти к нему попить чаю. Я охотно согласился, провожатый не возражал.

Пригласивший меня оказался лесным таксатором с семинарской фамилией Успенский или Предтеченский — теперь не помню. Это оказался человек симпатичной, но чрезвычайно унылой, даже мрачной наружности. Жил он в холостой, неуютной обстановке вместе с сожителем, лесным кондуктором. По случаю праздничного времени оба были в легком подпитии, которое действовало на них противоположно: таксатор был, по-видимому, угнетен и уныл сверх меры, кондуктор весел, развязен и говорлив. Тотчас после моего прихода Успенский отвел в сторону кондуктора и стал что-то шептать ему. Тот с самодовольным видом ответил:

— Ну что ж. Нам наплевать, — и тотчас же, демонстративно вынув кошелек, отправился «распорядиться».

Смуглое лицо Успенского (я буду так называть его), казалось, потемнело еще больше. Видя, что секрет его разоблачен, он потупился и сказал:

— Добрый малый… И товарищ… Но взяточник и потому вполне благополучен. А я, видите ли, старых идей держусь, студенческих. Противлюсь взяточничеству. Поэтому придираются ко мне… Вот сделали начет… Третий месяц получаю только треть жалованья.

И он рассказал мне, что не согласился подписать какую-то сделку и за это ему мстит непосредственное начальство.

— И дурак, ха-ха-ха, — с неприятной развязностью сказал вошедший на эти слова кондуктор. — Ну кого ты, скажи пожалуйста, своею честностью удивить хочешь? В нашем деле, я вам скажу, господин, главное, уметь неправильность соблюсти… Тогда, ха-ха-ха, жить можно…

Лицо Успенского передернулось страдальческой гримасой.

— Замолчи. Ты пьян, — сказал он.

— Ты больно трезв… Только я пьян на свои, а ты в долг, — ответил развязный молодой человек.

Через час к квартире таксатора подали почтовую тройку. Мои хозяева, захватив несколько бутылок, уселись со мной в просторные почтовые сани и поехали провожать меня до следующей станции. Дорогой они продолжали пить. При этом Успенский все глубже увязал в меланхолии, а его сожитель становился все веселей и развязнее. Он кидал в проезжих мужиков пустыми бутылками, заливался громким хохотом, горланил песни, вообще становился несносен. В одном месте он вдруг остановил ямщика. У дороги лежали штабели свежесрубленного хорошего строевого леса. Несмотря на опьянение, он живо, хотя и пошатываясь, прошел по глубокому снегу, что-то посмотрел и, вынув записную книжку, с веселым видом стал делать в ней какие-то отметки.

— Комлями в разные стороны… Не по правилам — штраф с подрядчика, или откупайся, голубчик!.. — говорил он весело, взобравшись опять в сани.

— Постыдился бы человека, — с печальной укоризной произнес Успенский…

На следующей станции мы расстались. Успенский горячо обнял меня и заплакал:

— Завидую вам… Избрали благую часть… — говорил он слегка заплетающимся языком, — а я погибаю вот тут… Видите: торжествующая свинья, а мне товарищ…

— Ну, ты не очень. Чего лаешься? Кто виноват, что сам глуп, не умеешь неправильность соблюсти.

И он тоже полез целоваться со мной. Дальше я поехал один, унося с собой резкое и глубокое впечатление.

Юность склонна к быстрым обобщениям. Назади я оставил светлейшего князя Ливена, высшего представителя ведомства, в котором я собирался служить. В то время, после коварного поступка с нами, он казался мне совершенным негодяем. Потом — рассказы губернаторского чиновника о грандиозных хищениях лесного ведомства, охвативших чуть не весь север, с которыми бессильно справиться правосудие. И вот, наконец, эта яркая иллюстрация уныло страдающей добродетели в лице Успенского и торжествующего порока в лице этого маленького взяточника — все это складывалось для меня в яркое и цельное настроение. Мои еще недавние намерения и мечты матери, связанные с дипломом, разлетелись прахом… И пусть… Нет, я уже не пойду на службу к этому государству с Ливенами и Валуевыми вверху, с сетью мелкого неодолимого хищничества внизу. Это — разлагающееся прошлое. А я пойду навстречу неведомому будущему…

170