То обстоятельство, что мы были арестованы все, заставляет предполагать, что при поисках тайной типографии полицейские обратили внимание на «неблагонадежную» семью, все мужчины которой были причастны к типографскому делу. Явилось предположение, что мы, вероятно, доставляем шрифты и можем руководить техникой тайной типографии… Этой гипотезы для полиции было достаточно, хотя, надо сказать, это была совершенная фантазия.
Меня посадили в третьем этаже в камеру, окнами выходившую на двор. Из моего окна была видна стена адресного стола и задняя лестница квартиры его начальника. Бзобравшись на стол, стоявший под окном, я мог с некоторым усилием видеть еще часть двора и ворота, мимо которых, звеня, пробегали вагоны кон-но-железной дороги.
В то же утро рядом со мною послышались вдруг какие-то исступленные крики, прерываемые истерическими рыданиями, и через некоторое время мимо моей камеры два служителя провели какого-то бившегося в их руках и плачущего человека. Это произвело на меня, конечно, очень сильное впечатление. Затем наступила глубокая тишина, среди которой через некоторое время с другой стороны раздалось тихое постукивание. Я знал, что таким образом заключенные переговариваются, и стал прислушиваться. Походило на частый стук телеграфного аппарата. Я не был знаком с условной азбукой и разобрать ничего не мог. Поэтому я принялся просто выстукивать свою фамилию счетом, начиная с первой буквы и останавливаясь на той, которая была нужна. Сосед снизошел к моей неопытности, и у нас завязался трудный разговор, долго не дававший результатов. Стуки как-то спутывались, становились бессвязными, то прерывались нетерпеливой дробью, то наконец переходили в беспорядочное стучание кулаками. Я совершенно сбился с толку. Раз наконец я разобрал: фамилия соседа — Короленко. Я обрадовался и старательно выстукал: «Это ты, Илларион». Но ответ последовал неожиданный: «Мое имя Дмитрий». В конце концов я совершенно потерялся и решил просто, что ко мне подсадили шпиона, который назвался фамилией брата, но не знает его имени. Значит, мне надо держаться настороже, но все-таки стучать я не перестал.
Наконец я постиг азбуку. Мой сосед стал резко и настойчиво царапать чем-то по стене, проводя продольные и поперечные полосы. Первых я насчитывал каждый раз шесть, вторых семь. Я понял: нужно, значит, разграфить клетками и в каждой клетке поместить букву. В конце концов, кажется уже на второй день, я перестукивался по-новому: азбука состояла из двадцати восьми букв. Сначала выстукивался ряд, потом — которая буква в ряду. Например: один и три означало в, два и пять — к и т. д. Таким образом я узнал, что моего соседа зовут уже не Короленко, а Виноградов, но его попытка назваться вначале Короленком продолжала мне внушать сильное сомнение, пока и это не разъяснилось: стук шел из двух мест, — в мой разговор с ближайшим соседом то и дело врывалось постукивание менее внятное, как будто снизу, и оно-то порой переходило в неистовую дробь.
Через некоторое время Виноградов сказал мне:
— Сговоритесь как-нибудь с вашим братом, а то он развалит стенку каблуками.
Все стало ясно: этот стукальщик был действительно мой брат, только не младший, Илларион, а старший, Юлиан, об аресте которого я еще не знал. Сидел он в среднем коридоре, прямо под Виноградовым, и совершенно терял терпение от путаницы наших переговоров. Он был человек нетерпеливый и вспыльчивый, и научить его новой азбуке оказалось совершенно невозможно. Кроме того, его бурные стуки в стену обратили внимание пристава и ему пригрозили карцером. После этого мне не удалось возобновить сношения с ним. Другая камера — рядом, откуда увели больного, была пуста, и мне оставался один Виноградов.
Такие сношения через стенку производят особенное впечатление: не видишь говорящего, не слышишь его голоса, не видишь даже его почерка, как в письме. Звуки, как в телеграфе, складываются в диалоги, остальное приходится дополнять воображением. Со временем приучаешься улавливать некоторые оттенки настроения стучащего, а обманчивое воображение пытается создать произвольный образ — образ непременно приятный, обвеянный сочувствием общего заключения и предполагаемого единомыслия.
— Что вы обыкновенно делаете? — спросил как-то мой сосед.
В это время мне уже доставили книги, и я строго распределил свой день: прогулка по камере до чаю, часа два серьезного чтения, опять прогулка, потом разговор с Виноградовым, обед, после которого я позволял себе прилечь с книгой, но не более как на полчаса или на час. Потом опять чтение за столиком и т. д. Мне говорили как-то опытные люди, что в одиночке всего опаснее распуститься, привыкнуть валяться на кровати, выпустить себя из рук и потерять систему. Когда я сказал или, вернее, выстукал это Виноградову, он простучал в ответ: «Счастливец вы. А я давно распустился… Много сплю, мало читаю и развлекаюсь только у окна. Слышите вы гармонию? Это сынишка помощника… Славный мальчик играет нарочно для меня… Вот взгляните в окно…»
Я открыл свою форточку и посмотрел по направлению звуков: в самом низу напротив, в открытую форточку, по-видимому в кухне помощника, виднелось чудесное личико мальчика лет восьми, игравшего на гармонии. Играл он тихо и задушевно, подняв лицо кверху, и его круглые детские глаза с участием смотрели на окно Виноградова.
— Ну что скажете? — спросил Виноградов, когда кто-то, по-видимому, прогнал мальчишку. — Не правда ли, настоящий ангелочек? Нет ли у вас какой-нибудь монетки?