Я сказал уже, что поселился отдельно от товарищей в рабочей слободке. Каждый праздник в ней шло сплошное пьянство, захватывающее понедельники, а иногда переходившее в запой. Новые знакомые обижались, что я и сам не угощаю, и не принимаю угощения. Чтобы создать иную почву для общения, я выписал из Петербурга десятка три дешевых изданий. Тогда народные книжки не подвергались еще особой цензуре — можно было издавать для народа все, выдержавшее цензуру общую. Среди выписанных мною книг были, между прочим: «Как мужик двух генералов прокормил» Щедрина, «Сказка о купце Калашникове» Лермонтова, несколько брошюрок Тургенева, Пушкина. Письмо с извещением я получил давно, но самую посылку Лука Сидорович задерживал, несколько раз назначая сроки и заявляя, что еще не просмотрел. Тогда я, в свою очередь, вежливо заявил ему, что и я назначаю последний срок, после которого подам на него жалобу.
Лука Сидорович вспылил.
— Есть у меня время возиться со всякою дрянью! — сказал он сердито.
Я опять вежливо поклонился и в тот же день принес ему для пересылки губернатору жалобу. В ней я просил губернатора освободить мою переписку от цензуры исправника, который мне заявил, что ему некогда возиться со всякой дрянью. «Оставляя в стороне вопрос о том, в какой степени сочинения Лермонтова и Пушкина, Тургенева и Щедрина заслуживают название всякой дряни, — писал я в этой жалобе, — я полагаю, что даже и в административном порядке я не поставлен совершенно вне закона и вправе требовать более внимательного отношения, если уже необходимо затруднять кого-нибудь прочтением моей переписки».
Когда я подал Луке Сидоровичу этот документ, который теперь, признаюсь, кажется мне некоторым злоупотреблением красотами иронического стиля, то мне припомнился директор Королев: по лысине Луки Сидоровича бежала такая же резко отграниченная красная волна, внушая опасение удара, а руки, в которых он держал бумагу, сильно дрожали. Я понял, что в лице этого «царского ангела» я нажил смертельного врага. Но меня это нимало не смущало.
Это была уже вторая жалоба моя на вятскую администрацию. Первую я послал министру внутренних дел на решение губернатора, который, на просьбу мою о полагавшемся ссыльным ежемесячном пособии, положил резолюцию: «Может получать от родных». Я писал министру Макову, что считаю этот ответ непозволительной насмешкой над моим положением: министру должно быть известно, что без суда и следствия, без доказательства какой-либо вины наше семейное гнездо разорено, все работники-мужчины у семьи отняты, и после этого нам предлагают обращаться за помощью к той же разгромленной семье.
Обе жалобы имели успех: министр впоследствии отменил отказ губернатора, а губернатор, в свою очередь, сделал нахлобучку исправнику. Зато вскоре мне суждено было почувствовать, что значит пользоваться законным правом подавать жалобы, стоя, в сущности, вне закона.
Лука Сидорович тоже скоро понял, что он ошибся, покровительствуя мастерству «своих ссыльных». Ему казалось по простоте, что если «его ссыльные» не пьянствуют, не дебоширят, а занимаются полезным трудом, то исправник за это заслуживает лишь похвалы. Но вот министр Маков рассылает по всей России знаменитый в свое время циркуляр, в котором в прах разбивает это заблуждение. Он разъясняет, что те политические ссыльные, которые не пьянствуют и не дебоширят, а ведут себя по наружности прилично, — они-то и являются особенно опасными, потому что, привлекая симпатии общества, пользуются этим для распространения вредных идей.
Лука Сидорович прозрел. Однажды в базарный день он посетил мастерскую. Она была полна вотяков, приехавших за получением своих заказов и для сдачи новых. И вот один из этих простодушных мужиков, солидный богатый вотяк, подойдя к Луке Сидоровичу, сказал:
— Неладно царь делает… Зачем хороших людей выгонял? Разве ему хороших людей не нужно? Плохой человек ссылать надо, а хороший человек не надо ссылать… Это все есть хороший человек: ружье работает, самовар работает, ведро заливает… Кумышка не пьет…
Я был в то время в мастерской и помню выражение ужаса, появившееся на лице Луки Сидоровича. Он понял циркуляр Макова… Да, он, «царский ангел», служит орудием крамолы. И он принялся разрушать плоды собственной ошибки, внушая обывателям, что ссыльные — люди чрезвычайно опасные. Но было уже поздно: мастерская приобрела известность и вошла в силу. Каждый базарный день ее наполняли мужики, а горожане не хотели уже отказаться от новых знакомых. Более смелые приходили днем, а более робкие прокрадывались темными вечерами, причем просили запирать ставни.
Между тем я закончил курс своего обучения, и мой добродушный учитель объявил, что я теперь знаю столько же, сколько и он. Поэтому я завел себе собственную «правильную доску» и несколько пар колодок… Инструмент мне прислали еще раньше сестры из Петербурга. И вот я наклеил на своем окне изображение сапога, вырезанное из белой сахарной бумаги. Прежде всего, в качестве лучшей вывески, я сшил себе пару длинных сапог, сразу привлекших завистливые взгляды и в слободке, и в городе.
После этого ко мне стали являться с заказами. Завелись знакомства. У меня охотно брали книжки для чтения, заходили ко мне, и я ходил кое к кому. Вообще, отношения установились недурные, хотя должен сказать, что ни для какой революционной пропаганды в этом глухом захудалом «ненастоящем» городе почвы не было. Мы давали населению то, что оно могло взять от общения с более культурными и более независимыми в отношении к начальству людьми. Несколько раз ко мне заходили из окрестных сел крестьяне с жалобами на притеснения, и я охотно писал эти жалобы. Это, конечно, вызывало переполох в местных административных кругах. Это было хуже всякой революционной пропаганды, и я прослыл беспокойным и вредным человеком, о чем дружески расположенные обыватели предупреждали меня на основании разговоров начальства.