Из казаков особенно выделяется в памяти кудрявый брюнет, урядник. Лицо его было изрыто оспой, но это не мешало ему слыть настоящим красавцем. Для нас было истинным наслаждением смотреть, как он почти волшебством, без приготовлений, взлетал на лошадь. По временам он напивался и тогда, сверкая глазами, кричал на весь двор:
— Эх вы, ляшки! Куда вам бунтоваться! Вот поглядите: когда-нибудь Дон тряхнет матушкой Москвой… Так уж тря-я-хнет… Не по-вашему.
Он сжимал кулак и тряс им над головой, как будто в нем зажата уже матушка Москва. Наш приятель, старый солдат Афанасий, укоризненно мотал головой и говорил:
— Отчаянный народ казаки. Вор народ: где плохо лежит, у него живот заболит. И служба у них другая… Легкая служба… За что нашего брата сквозь строй гоняли — им ничего. Отхлещет урядник нагайкой, и все тут. И то не за воровство. А значит: не попадайся!
Казаки на эти сурьезные речи Афанасия только смеялись.
Однажды черноволосый красавец что-то набуянил, и его пришли арестовать. Он, совершенно пьяный, вырвался из рук товарищей, вскочил на свою нерасседланную лошадь и умчался со двора. Его качало в седле так, что казалось, он вот-вот свалится на мостовую и расшибется вдребезги. Но, выбежав за ворота, мы увидели его уже далеко в перспективе улицы. Он летел, как птица, к Киевской заставе, а сзади, отставая, скакала погоня. Наутро, как ни в чем не бывало, он заботливо чистил своего скакуна, пересмеиваясь с недогнавшими его товарищами.
Банды появились уже и в нашем крае. Над жизнью города нависала зловещая тень. То и дело было слышно, что тот или другой из знакомых молодых людей исчезал. Ушел «до лясу». Остававшихся паненки иронически спрашивали: «Вы еще здесь?» Ушло до лясу несколько юношей и из пансиона Рыхлинского…
Однажды за обедом мать сказала отцу:
— Стасик приехал. Зовут сегодня вечером.
Отец посмотрел на нее с удивлением и потом спросил:
— Все трое?
— Да, все трое, — ответила мать с тихой печалью.
— С ума вы все посходили! — сказал отец, сердито откладывая ложку. — Все посходили с ума — и старые туда же!..
Оказалось, что это три сына Рыхлинских, студенты Киевского университета, приезжали прощаться и просить благословения перед отправлением в банду. Один был на последнем курсе медицинского факультета, другой, кажется, на третьем. Самый младший, Стасик, лет восемнадцати, только в прошлом году окончил гимназию. Это был общий любимец, румяный, веселый мальчик с блестящими черными глазами.
После вечера, проведенного среди родных и близких знакомых, все три стали на колени, старики благословили их, и ночью они уехали…
— Я бы этого Стасика высек и запер на ключ, — сердито говорил отец на другой день.
— Даже дети идут биться за отчизну, — сказала мать задумчиво, и на глазах у нее были слезы. — Что-то будет?
— Что будет? Переловят всех, как цыплят, — ответил отец с горечью. — Все вы посходили с ума…
Первое время настроение польского общества было приподнятое и бодрое. Говорили о победах, о каком-то Ружицком, который становится во главе волынских отрядов, о том, что Наполеон пришлет помощь. В пансионе ученики-поляки делились этими новостями, которые приносила Марыня, единственная дочь Рыхлинских. Ее большие, как у Стасика, глаза сверкали радостным одушевлением. Я тоже верил во все эти успехи поляков, но чувство, которое они во мне вызывали, было очень сложно.
Однажды ночью мне приснился яркий и тяжелый сон. Дело как будто началось с игры «в поляков и русских», которая в то время заменила для нас все другие. Разделялись обыкновенно не по национальностям, а по жребию, так что русские попадали на польскую сторону и поляки на русскую. Не помню теперь, на чьей стороне я был на этот раз во сне, помню только, что игра вскоре перешла в действительную войну. Было широкое поле, по которому вилась речка, поросшая камышами. Где-то горело, где-то проносились в пыли и дыму всадники в остроконечных шапках, где-то трещали выстрелы, и ветер уносил белые дымки, как на солдатском стрельбище. Я от кого-то убегал и скрывался под обрывом речного берега…
И вдруг оказалось, что скрываюсь, собственно, не я, а взвод русских солдат. Испуганные и жалкие, они притаились под обрывом за камышами по колени в воде. Впереди всех, ближе ко мне, стоял старик Афанасий в своей круглой шапочке без козырька, с серьгой в левом ухе. Он смотрел на меня серьезным, немного суровым и укоризненным взглядом, и сердце у меня сжалось тоской и страхом. Там, в широком поле, носились в дыму торжествующие поляки… Вдруг над обрывом появился верхом Стасик Рыхлинский… Он сверкал веселыми черными глазами и улыбался своей детски задорной улыбкой. Я замер от ожидания, и мне казалось, что на свете нет ничего страшнее этого милого юноши, который сейчас откроет притаившегося в камышах Афанасия и солдат… Между тем эти люди были мне теперь близки и дороги, и мне было их жаль, как родных. «Это оттого, — подумал я, проснувшись весь в поту и с сильно стучавшим сердцем, — что они русские и я русский». Но я ошибался. Это было только оттого, что они люди… И вскоре мои сожаления переместились.
Недели через две или три прошли слухи о стычках под Киевом. Это были жалкие попытки, быстро рассеянные казаками и крестьянами. В семье Рыхлинских водворилась тяжелая тревога. Однажды мы сидели за уроком в комнате Марыни, которая занималась с малышами французским языком, когда ее позвали в кабинет отца. Вернулась она оттуда вся красная, с заплаканными глазами, и попыталась продолжать урок. Но вдруг вскочила, кинулась на свою постель и разрыдалась… Я бросился за водой, но она отстранила рукой стакан и говорила сквозь рыдания: