— Ну вот, — сказал тихо Авдиев, — сейчас дело мое и решится. — Кивнув мне приветливо головой, он быстро догнал попечителя и, приподняв шляпу, сказал своим открытым приятным голосом: — У меня к вам, ваше превосходительство, большая просьба. Учитель Авдиев, преподаю словесность.
— Знаю, — сказал старый генерал с неопределенным выражением в голосе. — Какая просьба?
— Говорят, вы переводитесь на Кавказ. Если это правда… возьмите меня с собой.
— Это почему?
Авдиев улыбнулся и сказал:
— Раз вы меня запомнили, то позвольте думать, что вам известны также причины, почему мне здесь оставаться… не рука.
Старый кирилло-мефодиевец остановился на мгновение и взглянул в лицо так свободно обратившемуся к нему молодому учителю. Потом зашагал опять, и я услышал, как он сказал негромко и спокойно:
— Ну что ж. Пожалуй.
Мне было неловко подслушивать, и я отстал. В конце улицы Антонович попрощался и пошел направо, а я опять догнал Авдиева, насвистывавшего какой-то веселый мотив.
— Ну вот, дело сделано, — сказал он. — Я знал, что с ним можно говорить по-человечески. В Тифлисе, говорят, ученики приходят в гимназию с кинжалами, тем менее оснований придираться к мелочам. Ну, не поминайте лихом!
— Разве уже… так скоро? — спросил я.
— Да, недели через три…
Через три недели он уехал… Первое время мне показалось, что в гимназии точно сразу потемнело… Помня наш разговор на улице, я подправил, как мог, свои математические познания и… старался подтянуть свою походку…
На место Авдиева был назначен Сергей Тимофеевич Балмашевский. Это был высокий, худощавый молодой человек, с несколько впалой грудью и слегка сутулый. Лицо у него было приятное, с доброй улыбкой на тонких губах, но его портили глаза, близорукие, с красными, припухшими веками. Говорили, что он страшно много работал, отчего спина у него согнулась, грудь впала, а на веках образовались ячмени, да так и не сходят…
На одном из первых уроков он заставил меня читать «Песнь о вещем Олеге».
Ковши круговые, запенясь, кипят
На тризне печальной Олега.
Князь Игорь и Ольга на холме сидят,
Дружина пирует у брега…
Когда я прочел предпоследний стих, новый учитель перебил меня:
— На холме сидят… Нужно читать на холме! Я с недоумением взглянул на него.
— Размер не выйдет, — сказал я.
— Нужно читать на холме, — упрямо повторил он. Из-за кафедры на меня глядело добродушное лицо,
с несколько деревянным выражением и припухшими веками. «Вечный труженик, а мастер никогда!» — быстро, точно кем-то подсказанный, промелькнул у меня в голове отзыв Петра Великого о Тредьяковском.
Блеска у него не было, новые для нас мысли, неожиданные, яркие, то и дело вспыхивавшие на уроках Авдиева, — погасли. Балмашевский добросовестно объяснял: такое-то произведение разделяется на столько-то частей. В части первой, или вступлении, говорится о таком-то предмете… При этом автор прибегает к такому-то удачному сравнению… «Словесность» стала опять только отдельным предметом. Лучи, которые она еще так недавно кидала во все стороны, исчезли… Центра для наших чувств и мыслей в ровенской реальной гимназии опять не было… И опять над голосами среднего регистра резко выделялись выкрикивания желто-красного попугая.
Вскоре, однако, случился эпизод, поднявший в наших глазах нового словесника…
Гаврило Жданов, после отъезда Авдиева поступивший таки в гимназию, часто приходил ко мне, и, лежа долгими зимними сумерками на постели в темной комнате, мы вели с ним тихие беседы. Порой он заводил вполголоса те самые песни, которые пел с Авдиевым. В темноте звучал один только басок, но в моем воображении над ним вился и звенел бархатный баритон, так свободно взлетавший на высокие ноты… И сумерки наполнялись ощутительными видениями…
Однажды у нас исключили двух или трех бедняков за невзнос платы. Мы с Гаврилой беспечно шли в гимназию, когда навстречу нам попался один из исключенных, отосланный домой. На наш вопрос, почему он идет из гимназии не в урочное время, он угрюмо отвернулся. На глазах у него были слезы…
В тот же день после уроков Гаврило явился ко мне, и по общем обсуждении мы выработали некий план: решили обложить данью ежедневное потребление пирожков в большую перемену. Сделав приблизительный подсчет, мы нашли, что при известной фискальной энергии нужную сумму можно собрать довольно быстро. Я составил нечто вроде краткого воззвания, которое мы с Гаврилой переписали в нескольких экземплярах и пустили по классам. Воззвание имело успех, и на следующий же день Гаврило во время большой перемены самым серьезным образом расположился на крыльце гимназии, рядом с еврейкой Сурой и другими продавцами пирожков, колбас и яблок, и при каждой покупке предъявлял требования:
— Два пирожка… Давай копейку… У тебя что? Колбаса на три копейки? Тоже копейку.
Дело пошло. Некоторые откупались за несколько дней, и мы подумывали уже о том, чтобы завести записи и бухгалтерию, как наши финансовые операции были замечены надзирателем Дитяткевичем…
— Это что такое? Что вы делаете?
Чувствуя свою правоту, мы откровенно изложили свой план и его цели. Дидонус, несколько озадаченный, тотчас же поковылял к директору.
Долгоногова в то время уже не было. Его перевели вскоре после Авдиева, и директором был назначен Степан Яковлевич. Через несколько минут Дидонус вернулся оживленный, торжествующий и злорадный. Узнав от директора, что мы совершили нечто в высокой степени предосудительное, он радостно повлек нас в учительскую, расталкивая шумную толпу гимназистов.